Тюрьма как тотальная скрепа
Наверное, было бы весьма приятно автору и
небезынтересно читателю порассуждать об архетипах, мифологическом сознании,
тюрьме как образе потустороннего мира, процитировав солженицыновское «бездна
зовет». Но мне больше нравятся ясность и приземленность прозы Шаламова,
описавшего технологию работы с тачкой, а не творческую радость каменщика, с
гордостью смотрящего на построенный им БУР, – барак усиленного режима.
Это я к тому, что Солженицын, в конечном счете, ближе
к сознанию патриархальному, в котором тюрьма, каторга, острог - это «мертвый
дом», потусторонний мир. А потому вернувшиеся оттуда несут на себе печать
избранности и не вполне уверены, есть ли душа у тех, кто там не был. Но кроме традиции
Достоевского и Солженицына с их оправданием страдания, русская литература, а
значит русское национальное и общественное сознание знают еще традицию Чехова,
Шаламова и Довлатова.
Это традиция новоевропейская, рациональная,
демифологизирующая, а значит в основе своей христианская. Тюрьма, каторга,
лагерь, колония могут быть предметом статистического, журналистского,
художественного исследования, для которого не обязательно быть заключенным. На
это способен и человек со стороны, и даже охранник. Но если Шаламов сам называл
«Колымские рассказы» пощечиной сталинизму, то Довлатов вовсе на задумывал
«Зону» как антисоветское произведение. И все же публикация была невозможна.
Хотя чего в его рассказах особенного?
Дело в том, чего в них не было. Цензура в свое время
обеспокоилась тем, что в «Записках из мертвого дома» не были показаны ужасы
каторжной жизни, а потому читатели могли решить, что каторга — наказание
недостаточное. Цензоры так это дело и объяснили. В советские же времена было
абсолютно немыслимо появление книги, в которой зона представала бы как часть
социальной жизни.
Дисфункция и мифологизация, а точнее сказать,
мистификация - таковы основные черты всех институтов тоталитарного государства.
Наиболее показателен, конечно, пример госбезопасности, которая со времен
«Треста» сама себе придумывала врагов. А ГУЛАГ не наказывал и не
перевоспитывал. Он занимался социалистическим строительством и запугиванием
тех, кто оставался на воле. И это продолжается по сей день. Так что дело не в
том, чтобы выделить из бюджета больше денег и построить больше тюрем, чтобы
разгрузить изоляторы. И не в том, чтобы чины МВД или минюста перестали
обогащаться за счет воровства в колониях, хотя это весьма существенно.
Дело, как ни странно в том, чтобы перестать пугать
себя и других тюремными ужасами. От многочисленных очерков, посвященных
пресс-хатам, участи опущенных, туберкулезу, переполненным камерам, никому легче
не стало, только страхов в обществе прибавилось. Потому что все это
воспринимается как рассказы из жизни призраков, как очерки о потустороннем
мире. И содействует поддержанию параноидальной атмосферы, катастрофических
настроений, апокалиптических ожиданий. Ино дело - придать им прежде всего
функциональный характер как местам лишения свободы, как местам наказания, от которых
смело могут зарекаться законопослушные граждане. Обвинять же граждан в том, что
они равнодушны к происходящему за тюремной оградой, нельзя. Человек не может и
не должен жить с постоянным сознанием ужаса. Хотя есть чего бояться, поскольку в
России стайным законам преступного мира не противостоит человеческая
социальность.
С тюрьмой у власти, в частности, у агитпропа, есть
одно противоречие. Обилие тюремных сюжетов в массовой культуре, прежде всего, в
телесериалах, направлено на запугивание населения, но воздействует далеко не на
всех. Для значительного числа жителей России тюрьма – часть повседневности,
лагерный опыт столь же инициационен и почетен, как армейский, призонизация
становится все глубже и обыденнее. В «Раковом корпусе» Костоглотов объясняет
своему врачу, что опознал в нем человека, побывавшего на зоне, «по одному словечку: "раскололся". Нет, кажется и
"заначка" вы сказали.». Действие происходит в 1955 году. Сейчас этими
словами никого не удивишь, как и знанием тюремных нравов и обычаев. Эту миксацию
социальных сред первым разглядел и зафиксировал Довлатов.
То было в социальной жизни, но не в подцензурном
искусстве, где тюремная жизнь – вплоть до перестройки – показывалась весьма
ограниченно. Случившееся же в конце восьмидесятых было прямо противоположно тому,
что сделал в начале десятилетия Довлатов в «Зоне», к которой царские цензоры
могли бы предъявить те же претензии, что и к «Запискам из Мертвого дома», -
отсутствие ужасов каторжной жизни.
Довлатов сам говорил в письмах к издателю, являющихся
частью текста «Зоны», что сознательно отошел от ужасописания. Он преодолел
сакрализацию/инфернализацию лагеря, сосредоточившись на обыденности, частью
которой зона становилась в постсталинские годы. Перестроечные тексты были
открытием только для тех, кто, собственно, их читал, но не для тех, кто
сталкивался с карательной и пенитенциарной системой от рождения – в семье, во
дворе, в школе. Но это опыт непосредственный, опыт персональной социализации. А
во всем мире все более значимой становится социализация, опосредованная
масс-медиа в самом широком смысле слова – человек социализируется через
сериалы, ток-шоу, информационное вещание, интернет, кино. И постоянное
присутствие тюрьмы в медиа-пространстве размывает границу между виртуальной и
социальной повседневностью. Массовая культура тем и хороша, что оповещает
мирного обывателя о существовании тюремного мира, как предупреждает его о
других не очень приятных обстоятельствах жизни, вроде серийных убийц и уличных
грабителей.
Новая модель
тоталитаризма, утверждающаяся ныне в России, взяв на вооружение технологии
массовой культуры, добивается иного результата. Сменив тотальный запрет любой
информации о ГУЛАГе на тотальную открытость, она не только запугивает социум,
но и создает новую точку его консолидации. Тюрьма становится действительно
тотальной скрепой. Точнее, не тюрьма, а ее образ в массовой культуре, который
вновь мифологизируется. И в этом проявляется важнейшая историческая особенность
русского тоталитаризма.
В своей книге «Русский тоталитаризм»[1] я
сказал об этой особенности так:
«И хотя –
повторю - тоталитаризм не является копией прежней автократии, надо признать,
что он не может не воспроизводить многое из прежнего исторического опыта, ибо
архаизация вплоть до варваризации и паганизации всей социокультурной среды –
основное свойство тоталитаризма. И каждая его модель привносит нечто свое.
Корпоративность западноевропейских тоталитарных образований восходит к
средневековым традициям и делает весьма заметным соучастие социума в
тоталитарной самоорганизации. Русский тоталитаризм как прародитель этого
явления дал самое главное: самодержавные народность и эгалитаризм в сочетании с
вертикальной мобильностью трансформировались в тоталитарное равенство массы и в
постоянное обновление элиты. Как показал опыт заимствования рыночных
технологий, именно это в сочетании с постоянным имперским расширением делает
невозможным возникновение в России стабильной рыночной экономики и утверждение
здесь принципа частной собственности.»
Главный инструмент русского эгалитаризма – тюрьма. Обычно
на этом ставят точку, считая, что этого достаточно для толкования действий
власти. Но массовая культура с ее открытостью выявила другое – тюремный
эгалитаризм свойствен социуму в целом, в том числе и тем, кто, как им кажется,
противостоит власти.
Алексей Навальный не говорил сам: «При мне Путин будет сидеть». За него это сделала Ксения Собчак,
интерпретировавшая так слова: «Я сделаю
все, чтобы и он, и Путин, и Ротенберг, и Тимченко — все они по списку сидели».
Но и опровергать эту трактовку он не стал, окончательно запутавшись в правовых
формулировках, будучи юристом по образованию: «Я хочу заниматься судебной властью. И исполнительной властью. Я хочу
вообще заниматься властью в стране[2].»
А власть для него – это возможность использовать
карательную и пенитенциарную системы для смены элит в рамках существующего,
тоталитарного общественного устройства, как это уже было. Никакой программы
преобразований у лидера так называемой оппозиции нет, да она и не нужна. Тоталитарный
эгалитаризм вполне достаточен для приобретения сторонников, как был он
достаточен для Шарикова, чтобы начать аппаратную карьеру.
Тюрьма остается и средством управления, и средством
обновления. элит как при смене управляющих, так и при их сохранении.
Разумеется, остается и ее социализирующая функция, и место в культуре –
массовой, прежде всего. И если Навальный только собирается сажать, то власть в
последние годы занимается этим весьма активно, постепенно заменяя пока средний
уровень элиты – не выше губернаторов и федеральных министров. У власти это
сочетается с постоянными изменениями в других государственных институтах, в
законодательстве, в экономике. А так называемая оппозиция не утруждает себя
разработкой программ институциональных преобразований – только сажать.
Абсолютное единство власти и ее соперников – а вовсе
не противников – воплощено в тюрьме. Кому сидеть, кому сажать – вот и все
разногласия. А для тех, кто хочет настоящих перемен, тюрьмой становится страна,
социум, среда их обитания, весь мир:
прозрачной будет
новая стена
невидимой
и потому надежной
ты не поймешь
что мир
а что война
где вольная земля
и где предел
острожный
само собой
все будет
решено
ты сам
из дома
выйти
не захочешь
сиди себе
перебирай
пшено
не дверь закрыта
воздух заколочен[3]
PayPal: dvsh04@gmail.com (ноль4, а не о4)
карточка Сбербанка: 4276380041430351

Комментариев нет:
Отправить комментарий